ГЛАВА 26
Задремавший было от пережитого стресса Власьев проснулся, лишь только звякнул вставленный в замок ключ. Тут же стало до тошноты тоскливо. Сразу подумалось, что Шестаков его, конечно, бросил, пробирается небось в сторону Москвы самостоятельно... Да нет, не может этого быть! Не таков бывший нарком. За минувшие дни Власьев успел в этом убедиться, да ведь и горячо им любимая семья оказалась как бы в заложниках. Стоит ему начать признаваться — и их мгновенно арестуют. Хорошо ли будет Шестакову в таком случае на воле? Однако чем друг сможет реально помочь, Власьев пока не представлял.
Ладно. Время пока еще есть. И надежда остается. В кронштадтском подвале не лучше было, а выручил его тогда бывший юнкер. Не забыл командира, не струсил. Вот когда за ним захлопнется дверь Владимирского централа, тогда все. Уж там и обыщут как следует, и допрашивать начнут по-настоящему. До тех пор "Дум спиро-сперо". ["Пока дышу — надеюсь" (лат.).]
Начкар привычным жестом еще раз охлопал Власьеву карманы, нацепил наручники, толкнул в плечо: "Выходи". Расписался в ведомости. Пока вывели наконец из камеры всех арестованных, пересчитали, сверили со списком, проинструктировали о правилах поведения на этапе, каждому сковали руки, и только после этого повели к машине, Шестаков окончательно замерз. Оступаясь на узкой железной лестничке, отругиваясь от конвоиров, хрипло дыша утомленными камерной духотой легкими, арестованные лезли в будку. Водитель из кабины включил крошечную лампочку под потолком, которая едва освещала тесный "собачий ящик". Четверым здесь было бы нормально, шестерым — тесновато, но терпимо, а седьмой втиснулся уже через силу и кое-как умостился на полу, между ног спутников. Шестаков по унтам узнал Власьева, тот оказался ближним к нему пассажиром левого по ходу сиденья. Воняющие распаренной в камере собачьей шерстью голенища оказались прямо против его носа, и он, как мог, вдавился в передний борт, отгораживаясь ящиком. Залязгали запоры, и наконец-то, подвывая мотором и скрежетнув коробкой передач, машина тронулась. Закованный в наручники народ по обычаю умащивался поудобнее, матерно комментируя каждое движение свое и соседа, поминал добрым словом тех, кто их сюда законопатил, и вообще всю Советскую власть в целом.
Понять же, кто и отчего оказался в этом скорбном месте, пока не получалось: эмоционально окрашенная лексика не несла осмысленной информации.
Власьев в этот момент испытал очередной приступ глухого отчаяния одновременно со злостью. На себя, на Шестакова, на судьбу, вообще на все. С одной стороны, решение ввязаться в совершенно сумасшедшее предприятие, нельзя было назвать иначе как временным помрачением рассудка, с другой — он по-прежнему считал, что иначе поступить просто не мог. Накопилась за пятнадцать лет критическая масса ненависти к советскому режиму, когда желание рискнуть головой и весьма честно признаться, скромным благополучием было уже непреодолимо. Он представлял, чем кончится для него эта эскапада, как только его довезут до места назначения, или, наоборот, что только и начнется. И все же сохранял надежду, что чудесным образом старый товарищ придумает что-то, чтобы его вытащить. Тут же стал гадать как все это будет выглядеть... Обычная для нормального человека надежда на благополучный исход в самой безнадежной ситуации. Почти тут же, совершенно в стиле Дюма, ожидаемое случилось.
Шестаков сообразил, каким образом вступить в контакт с товарищем и договориться о дальнейших действиях. Благо оба они служили на царском флоте, где и новобранцев-матросов, и гардемаринов в корпусе учили одинаково хорошо. Он нащупал носок унта Власьева и начал пальцем выстукивать на нем азбукой Морзе:
— Я здесь. Как понял, ответь.
Власьев испытал не просто вспышку радости от того, что не обманулся в своих ожиданиях и надеждах. У него, словно в скоротечном бою, пошел перебор вариантов — как с наибольшим успехом и эффектом использовать последний шанс. Заключенные теснились в темном ящике, возились, толкались, вскрикивали и спорили, будто не ждала их в ближайшее время печально известная Владимирская тюрьма, где и эта тесная клетка будет вспоминаться с тоской. Ведь какая-никая, а жизнь пока еще дорога. Поэтому, приняв сигнал, Власьев ответил так, чтобы и Шестакову понятно было, и в контексте обстановки звучало естественно. Ткнул локтем в бок соседа:
— Ну, че ты растопырился, понял, нет? Сидим, бля, как кильки в банке. Ни повернуться, ни дух перевести. Что за толпа, ни одного вора с понятием. Или есть? Счас рассветать начнет, будем разбираться или как? — и движением ноги ответил Шестакову, что все понял и ждет дальнейшего.
Пока нарком составлял в уме короткую и емкую фразу, которой следовало сообщить Власьеву линию поведения, откликнулся вроде бы даже мягкий, но ощутимо авторитетный голос из противоположного угла.
— Еще один законник? Кликуху дай.
— Сам назовись, — ответил Власьев. — Мою кликуху, если кто и слышал, так давно в земле лежат. И мы сейчас на смерть едем, если кто не понял еще. Ты из каких?
Человек напротив вдруг смолк. Даже Шестаков слышал, как он задышал неровно. Наверное, понимал в психологии, на своем, конечно, уровне, и тоже уловил дуновение надежды. Или чего-то другого.
— А ну, пономарь, пересядь ко мне. Прошлепаемся. [Здесь и далее — "блатная музыка" 20-х годов.]
— За базар ответишь. Хиляй сам сюда, — огрызнулся Власьев злым, требовательным голосом.
Короткая суматоха в темноте, человек с серьезным голосом кого-то передвинул и опустился на скамейку рядом с Власьевым.
— Ну? Так ты кто?
— Я — Косой, Или — Колян Витебский... Шесть ходок. По масти — шниф по фартам. А сейчас лепят 58-10 через первую, сто девятнадцатую и сто вторую сверху. (Шестаков откуда-то вдруг понял, хотя и не знал никогда статей Уголовного кодекса 1926 года, что человеку этому вменяют грабеж социалистической собственности, но не просто так, а с умыслом на измену Родине и подрыв советской власти. То есть вместо законных пяти-восьми лет светит ему как бы не расстрел.)
И с удивлением услышал ответ старлейта. Будто бы и тот хорошо разбирался в уголовных и политических статьях, а кроме того, знал и собственно воровские дела.
— А я, — шепнул на ухо собеседнику Власьев, — я — Пантелеев Питерский...
— Да ты что? Охренел? Кому туфту заправляешь? Леньку ж убили еще в двадцать третьем...
— Ты что, мертвым меня видел?
— Братва говорила... В газетах писали.
— Ну и... Пусть дальше пишут. А я живой. Лучше меня никто из тюрем не уходил. Из Крестов — два раза. С Гороховой — тоже. Жить хочешь? Со мной пойдешь?
Долгая пауза. Настоящему вору, да еще в клетке тюремной машины, услышать вдруг имя отчаянного налетчика давних нэповских времен, который давно стал легендой, прославился и дикой жестокостью, и своеобразным бандитским благородством, многократно уходил из рук угрозыска и чека, а потом будто застреленного при странных обстоятельствах, было так же и жутко, и радостно, как апостолам узнать о воскресении Христа. Но одновременно, как Фоме неверующему, требовалось подтверждение.
— А где ж ты парился пятнадцать лет? И вдруг объявился, чтобы попасться, как фраеру? Да где — в сраном Кольчугине? Порожняк гонишь...
— Толковище будет, ты мне предъяву сделаешь. Или я тебе. А сейчас вопрос — на атанде поддержишь?
Власьев говорил медленно, старательно подбирая нахватанные еще в первые годы своей новой жизни слова и выражения. Тогда в монастыре "Нилова пустынь" образована была колония малолетних преступников, вроде макаренковской, и леснику-бакенщику приходилось общаться с ее обитателями почти ежедневно. Когда по делу, а когда из любопытства просто.
— Какая атанда, в железах?
— Нормальная, на рывок. Моя специальность. Тут еще блат в доску есть или одна шелупонь голимая?
— Зуб не дам — на особняк хожу... Но двое — на брусов шпановых кочуют. А скажешь, что делать, на сламиду. Мне терять нечего.
— Договорились.
Шестаков слушал весь этот разговор, в свою очередь удивляясь неожиданным талантам бывшего аристократа. Или книжек он прочитал много в своем лесном затворничестве, или имел контакты не только с лесной флорой и фауной. Ему стало даже интересно, что дальше будет, словно бы не он сам выступал инициатором и главный действующим лицом предстоящего действа.
— Мне про тебя много штрихи бармили,— продолжил разговор шепотом Косой. — Как же ты здесь заместился?
— Так масть легла. Как заместился, так и сплетую.
— Сплетуешь? В ланцухах, отсюда, два болтухи с трубками за дверью?
— Увидишь. Только не лажанись, когда момент придет.
Очевидно, в голосе Власьева прозвучала такая убежденность, что вор аж задохнулся:
— Да я, да... сукой буду.
Наступила пауза. Шестаков простучал по ноге Власьева: — Попроси у конвоя закурить...
— Эй, начальники, — тут же откликнулся Власьев, стукнув кулаком в дверцу, — будьте людьми, окурочек суньте...
— Да мы бы и сунули, — отозвался голос конвоира, — а как ты в наручниках-то его возьмешь?
— А ты подай через решеточку, мы губы подсунем и дернем по разу-другому. Сам же знаешь, куда нас везешь, так не уж пожалеешь табачку-то?
— Вполне свободно и пожалею, — отозвался другой конвоир, голосом помоложе и понахальнее. — Если только у вас заплатить есть чем?
— Да чем же? — проныл Косой. — Шмонали вы нас бессчетно, разве останется что?
— Знаю я вас, злоехидных. Всегда заначить умеете, хоть пять раз подряд шмонай...
— Ну, хер с тобой. Есть. За трояк две целых папиросы дашь? По тем временам три рубля стоила пачка "Казбека" или четвертинка водки.
— Дам, если заплатишь...
Колян привстал на сиденье. Отстранил тех двоих, что загораживали путь к окошку.
— Держи, начальник. В шапке, за козырьком трояк спрятан. Забирай, и курево сюда толкни.
Конвоир потянулся рукой между прутьями, подсветил фонариком, нащупал в указанном месте туго скрученную купюру, засмеялся довольно.
— Не соврал, Я ж знаю — хитрые вы, бандюги. Держи свою папиросу...
И когда Косой потянулся лицом к решетке, со смехом воткнул ему горящую папиросу под нижнюю губу. Вор сначала ахнул от неожиданной боли, а потом разразился страшными ругательствами и угрозами. Конвоир от ощущения безопасности и полученного удовольствия искренне веселился.
— Покурил, да, сука? Покурил? Ты у меня еще покуришь. Тут тебе не у Проньки. Я вас всегда давил и давить буду... Жалко, в расстрельную команду у нас не набирают. Я бы пошел.
Косой неожиданно быстро успокоился. Громко харкнул в сторону окошка, потом сказал врастяжечку и чрезвычайно веско:
— Развлекся, курвеныш? На здоровье. Но и ошибся же ты! Тебе моего трояка ни на похороны, ни на поминки не хватит... И матери твоей, блядище старой, икаться не проикаться...
Конвоир дернулся было с руганью открывать дверцу "собачника", но его удержал второй охранник. Он тихо сказал, но в наступившей вдруг тишине все услышали, и Шестаков под лавкой тоже:
— Зря ты это, Сеня. Смертники — они тоже люди. Молчал бы, как я молчал, а раз пообещал... Нехорошо.
— Да... видал я их всех. И тебя тоже. Нашлись тут. Посмотрим еще, как ты в другом месте говорить будешь... Жалельщик...
— Спасибо, мужик, — вновь вмешался Косой, Тебе тоже зачтется, если что...
После очередного сигнала Шестакова Власьев шепнул новому приятелю:
— Ну, друг, теперь шум какой-нибудь устрой. Хоть песню запойте, "Гоп со смыком" или там "Солнце исходит и заходит". Давай. И места мне чуток освободи.
По команде Косого двое или трое оживившихся от происходящего арестованных действительно начали петь разудалыми, хотя и лишенными мелодичности голосами нечто подходящее, а Власьев опустился на пол, подставив Шестакову скованные руки. Замок в наручниках был примитивнейший, рассчитанный именно на то, что никто, кроме владеющих ключом конвоиров, открывать его не станет. Поэтому через минуту, поковыряв, с определенной, впрочем, сноровкой, кончиком ножа в скважине, Шестаков разомкнул браслеты. Сказал, не боясь, что его кто-то услышит за песенной разноголосицей:
— Теперь Косого давай...
С тем получилось еще быстрее. Изумленный вор сжал руку Власьева.
— Вот теперь верю, свояк. Твой я до конца. Что дальше? Командуй.
Власьев, как бы между прочим, потеснил его на лавке, и рядом сел выскользнувший снизу Шестаков. Хотя на улице уже слегка рассвело, изнутри клетки только окошко двери высветилось серым, а темнота была прежняя и непроглядная.
— Ты местный? — спросил Власьев у вора.
— Не совсем, но все же. В чем дело?
— Мы где сейчас?
— Судя по времени и скорости — к Черкутино подъезжаем, — неожиданно перешел на вполне человеческий язык Косой.
— Там местность какая?
— Насколько помню — лес глухой с обеих сторон. И спуск длинный, крутой...
— Хорошо, готовься... И сиди тихо, что бы ни случилось, пока я не скажу...
Дождавшись, когда стихнет бессвязная и тоскливая, несмотря на ухарские слова, песня, к окошку подвинулся уже Шестаков.
— Эй, мужик, не к тебе, козел, обращаюсь, — осадил он снова сунувшего голову к решетке первого конвоира, — а к человеку. Может, хоть ты закурить все же дашь? Я опять заплачу... Даже больше.
— Да ладно, я и без денег, — охранник просунул сквозь решетку едва раскуренную самокрутку.
Шестаков принял ее зубами. Глубоко затянулся дважды, передал Власьеву.
— Спасибо, друг, ты и вправду человек...
Прикинул, достаточно ли светло уже в отсеке охранников, правильно ли они поймут ситуацию, и выставил между прутьями ствол "нагана".
— Теперь — спокойно. Стреляю без предупреждения.
Винтовки у конвоиров стояли, прислоненные к стенке, а револьверы из кобуры в узкой выгородке с маху не выдернешь. Тесно, и на юлов бриннеров в те времена вохровцев не учили. У первого охранника отпала челюсть — что совершенно соответствовало типажу, подлые люди обыкновенно бывают и трусливыми, исключения редки, а второй инстинктивно откинул голову к стенке, уходя с линии прицеливания, и глупо спросил:
— Настоящий? Откуда?
— А ты присмотрись. От.... — ответил на вопросы Шестаков в порядке поступления. — Желаешь проверить — прошу.
Конвоир мотнул головой отрицательно.
— Тогда отпирай. Жить будешь, обещаю. Заслужил.
А машина продолжала ехать, подпрыгивая на кочках и моментами пробуксовывая на наледях. Водитель крутил руль, начкар, наверное, спал.
— Что теперь? — спросил Власьев у Шестакова, когда дверь клетки была открыта, а охранники лежали на полу, придавленные шестью парами ног.
— Сейчас. Эй, ты, как просигналить водиле, чтобы остановился?
— Вот, кнопочка, — конвоир показал на большую бакелитовую кнопку в углу отсека.
Шестаков нажал ее, в кабине хрипло загудел зуммер от полевого телефона. Шофер начал тормозить. Привычное дело. Скорее всего ребятам по нужде потребовалось. Он и из кабины не стал выходить. Так и упал на руль, когда Шестаков рванул на себя дверную ручку и ударил его кулаком в висок, а Власьев с другой стороны дернул из кабины начкара. Всех четверых поставили у занесенной высокими сугробами обочины, растерянных, ошеломленных переменой судьбы, распоясанных, с вывернутыми карманами. Не менее растерянные зеки, вывалившись из клетки, толпились рядом. Команду вдруг принял не объявивший себя Пантелеевым Власьев, а Шестаков, упивающийся не столько фактом спасения, как авантюрностью сюжета.
— Значит, так, господа-товарищи. Власть переменилась, как говорил герой популярного кино. Теперь наш верх. Мы уедем, а вы останетесь здесь. Убивать не будем, мы не злодеи, а вы люди тоже подневольные. Привяжем к деревьям, и ждите. Когда-нибудь кто и проедет и отпустит. Одеты вы прилично, не замерзнете. А будут спрашивать — Ленька Пантелеев вас повязал. Если не сразу вспомнят начальнички — скажите, тот самый, из Питера, которого так поймать и не сумели, а для понта постороннего жмурика взамен подсунули. Я все сказал. Прощайте.
И уже обернувшись к своим попутчикам, сказал неизвестно отчего по-польски:
— Прошу панов до самоходу.
— Э, нет, подожди, братан, — перебил его Косой. — Я ведь тоже слов на ветер не бросаю. А тем более бог на свете есть, который не фраер и правду видит. Он что сказал на кресте? Не пройдет и часа, как ты будешь со мною в царствии небесном. Так я примерно это и пообещал орелику. — Вор пальцем указал на помертвевшего охранника. — Только ему похуже будет...
Власьев пожал плечами и отвернулся, давая понять, что вмешиваться в чужие разборки не станет. Шестаков же испытал даже некоторый интерес — что сейчас произойдет и как. Он всегда ненавидел подонков, получающих удовольствие от чужих страданий, с детства, и в данном случае вспомнил тоже библейскую формулу: "Какою мерою меряете, такою и обмерится вам!" Вид вора был не столько страшен, как угрожающе деловит, и охранник привычно, генетически привычно для уроженца среднерусских мест, упал на колени.
— Дяденька, прости, дяденька, не по злобе я, от глупости так, прости, не буду больше...
Парню, как стало видно в лучах развернувшегося во все небо малинового морозного рассвета, и было всего-то лет двадцать пять. Пришел по призыву в конвойные войска в разгар голодных лет и остался сверхсрочно на сытой и не утомительной, по сравнению с колхозным бессмысленным трудом, службе. Но лицо у него было тяжелое, щекастое, отнюдь не отмеченное печатью интеллекта, и надежды на чудесное преображение после пережитого страха тоже не обещало.
Косой улыбнулся щербатым ртом.
— Да упаси бог. Убивать тебя, грех брать на душу? Я сказал, что моего трояка тебе на похороны не хватит? Так и не потребуется. Жить будешь, милок, долго будешь, ишь какой гладкий, и мамка твоя с тобой наплачется. Как моя из-за вас, сук красных, плакала... Только ты это, полушубочек-то сними, нам еще долго до родного дома добираться, не то, что тебе, и валенки тоже. Казенного ватника и штанов тебе вполне хватит.
Лицо у вора было удивительно спокойное, сочувствующее даже. Сложив рядом все снятые охранником дрожащими руками вещи, он резко толкнул его кулаком в грудь. Парень сделал шаг назад.
— А теперь держи.
Вор взмахнул винтовкой, которую все время держал в руке, а сейчас перехватил за край цевья, и, словно хоккейной клюшкой, подсек вохровца под колени. Тот с воплем рухнул на дорогу. Колян подошел к нему и, все так же зловеще улыбаясь, коротко и страшно ударил его прямо в правый локтевой сустав. Шестакову показалось, что он даже сквозь толстый ватный рукав телогрейки услышал хруст костей.
Охранник заорал совсем уже отчаянно.
— Нормально? Нравится? — и второй удар окованным металлом затыльником приклада, теперь по левому локтю.
Стрелок, похоже, потерял сознание от дикой боли. Шестаков дернулся, испытав желание прекратить расправу, но теперь Власьев удержал его:
— Стоп. Не наше дело.
При этом они оба не спускали стволов "наганов" с остальных конвоиров, ошеломленно и подавленно взиравших на происходящее. Вдруг кто-нибудь все-таки вздумает проявить профессионально-классовую солидарность. Таковых не нашлось. А Косой по-прежнему спокойно, деловито перебил охраннику и коленные суставы, размахиваясь винтовкой, будто цепом на току, и попадая в нужное место удивительно точно. Опустил винтовку и вытер пот со лба.
— Вот и все. Теперь пускай живет, падла, как сможет....
Что особенно странно — Шестаков одновременно и подавлял тошноту от картины жестокой, средневековой расправы, и воспринимал ее же вполне адекватно, словно бы как справедливое возмездие. Самое же интересное — переживала его наркомовская составляющая, а иная — почти что развлекалась. Отошли втроем к обочине, после того как пристегнули наручниками к придорожным деревьям всех охранников, кроме подвергнутого суровой, но и справедливой экзекуции. Закурили.
— В СЛОНе [Соловецкий лагерь особого назначения.], на Соловках, еще и не такое делали, — словно бы оправдываясь, сказал Косой. — Стукачей в тумбочку засовывали и с Секирной горы по лестнице в свободный полет пускали. Полтыщи ступенек, между прочим. Или, еще забавнее, связать — и на бревнотаску кинуть. Пока до места доедет — накричится вволю. А уж там или в шестеренки попадет, или в затон, где баланы в три слоя плавают...
Затоптал в четыре затяжки высмоленный бычок, повернулся к Власьеву:
— Давай командуй, Леонид. — Видно было, что он едва не подпрыгивает от внутреннего возбуждения. — Что дальше требуется, какие планы?
Шестакова он как бы и не замечал, считая просто пантелеевским ассистентом.
— А никаких. Сорваться бы отсюда, пока живы. Времени у нас совсем нету... Те мужики, что с нами едут — кто?
— Да так. Серьезных деловых нет. Два паренька вот — мои. Взялись со мной в стырщики податься, да сгорели сразу. А теперь под 58-ю хряют. Брусы шпановые...
— Сейчас спросим, — вмешался в разговор Шестаков. — Эй, подходи по одному...
Первый, человек лет сорока на вид, оказался инженером гальванического цеха, арестованным за вредительство. Грозило ему по максимуму десять лет, в Кольугине он имел собственный дом и жену с двумя детьми, за которых очень переживал, поэтому честно заявил, что предпочитает остаться здесь, глядишь, и зачтется ему правильное поведение, и обвинение снимут...
— Не смею спорить, — вежливо наклонил голову Шестаков. — Может, и так получиться. Но, как сказано в книге пророка Исайи, если не ошибаюсь, лучше быть живой собакой, нежели мертвым львом. Сейчас я вам еще могу предложить некоторые шансы, а через пару часов, вновь оказавшись в камере, их у вас не будет. И, биясь головой о шконку вы, наверное, пожалеете об утраченном миге свободы. [Шконка — койка в тюремной камере.]
Потом поймал неприятно-тусклый взгляд собеседника и испытал острое раздражение.
— Впрочем, к чему рабам ее плоды? Может, и так выйти, что мы через час падем в перестрелке, а вы еще пару недель или пару десятков лет проживете...
— Хватит болтать, Гриша, — одернул его Власьев. — Нехрен проповедовать. Время поджимает.
Шестаков сам ощутил бессмысленность своих филиппик и без дальнейших слов кивнул, отходя в сторону. С остальными тоже разобрались быстро. Один из товарищей по несчастью был арестован как ранее уже отсидевший "саботажник", зарезавший во время коллективизации собственного бычка и двух свиней, отбыл пять лет и все понимал правильно. Надеялся получить не более чем ссылку, с беглецами ему было никак не по пути. Третий, парнишка лет семнадцати, арестован был вообще за букву "У". Приписал ее для смеха в стенгазете к популярному лозунгу: "Жить стало лучше, жить стало веселее! Сталин". Получилось — "Сталину". Сейчас хлюпал носом и тоже надеялся, что в городе разберутся, пожурят и отпустят.
— Эхе-хе, — вздохнул Шестаков и сказал неожиданно: — Смотри сам, — парень. Году в пятьдесят третьем вспомнишь этот момент, если доживешь.
Почему он это сказал, почему вдруг назвал именно пятьдесят третий, а не какой-нибудь более близкий год, он ответить даже сам себе не смог бы. А двое молодых, после всего происшедшего отчаянно настроенных воров примкнули к обществу.
— Ладно, решили. И "патриотов" подцепим к охране, пусть крепят нерушимую дружбу блока коммунистов и беспартийных, — с усмешкой сплюнул под ноги Власьев, — а мы — поехали.
Шестаков удивился, насколько старший лейтенант удачно вписывается в неожиданно придуманный образ. Откуда он вообще набрался уголовных манер? Но не стал вникать в не нужные сейчас тонкости. Будет еще время обменяться мнениями. Крутанул ручкой не успевший остыть мотор, развернул в три приема полуторку на узкой лесной дороге.
— Ну, по машинам.
— Как это — по машинам? — вскинулся вдруг один из молодых воров. — Вы, дяденька, отоварились, а мне? Вертухаи тут в тулупах и в валенках париться будут, а я замерзай? И тоже потащил белый, хотя и грязноватый романовский полушубок с начальника караула.
— Эй, подожди, — слабо возразил тот, — ну будь человеком. Мороз-то... Когда нас еще найдут?
— А мне по... Вы обо мне думали, когда трое суток в холодной камере без одеяла и матраса держали? А в эту жестянку запихали в опорках на босу ногу? Снимай, падла, и валенки снимай. Скажи спасибо — портянки не забираю. На вон, подарок, — и сбросил перед начкаром свои действительно хилые опорки и ватную стеганку. — Замерзнешь — с кобелей своих можешь поснимать, — он указал на рядовых конвоиров.
— Не, куда там, мне тоже холодно, — и второй сявка потянулся за своей долей добычи.
— Хрен с вами, прибарахляйтесь, только этого мужика не трожьте, я ему обещал...
Шестаков отвернулся. Сцена мародерства тоже выглядела неприятно, но впрямую его не касалась. Это были разборки внутри своеобразного мира, где роли якобы жестко распределены, но вот же, могут иногда и переходить от одних актеров к другим. И еще он откуда-то знал, что теперь эти конвоиры, когда их найдут, отправятся на их место.
"Тут правило простое: головы зека недосчитаешься, своей головой пополнишь". Неизвестно, как пришла на ум эта фраза, но он ее точно раньше уже слышал. Или читал. Он ждал, что с ним в кабину сядет Власьев, однако ошибся.
— Давай ты сюда, — показал тот Косому на дверцу. — А я с парнями в кузов. Если что — постреляем...
У них действительно на всю компанию было теперь две винтовки с полсотней патронов на каждую, четыре отобранных у вохровцев "нагана", плюс власьевский, который вез в полевой сумке начкар вместе с сопроводиловкой в качестве вещественного доказательства, и еще "наган" и "Вальтер" Шестакова. Стоя у машины, нарком сказал Власьеву:
— Смотри, Александрыч. В запасе у нас час-два, вряд ли больше. До первой машины или саней, которые здесь проедут.
— Непременно. Только когда еще машина здесь появится и сколько им до города добираться? А ты куда ехать собрался?
— Как куда? Выбора нет. Обратно до Кольчугина, а там на Александров...
— Прости, Гриша, но что-то ослабел ты разумом. Утром, в самый разгар людского движения, вздумал через город ехать, где каждая собака, не считая милицию, эту машину навскидку знает? Тебе не наркомом, а золотарем бы работать. Иди лучше ты в кузов. Я попробую другим путем выбраться. Увидел, что Шестаков насупился, подсластил пилюлю:
— Нет, я, правда, сейчас кое-что интереснее придумал. Да и с вором поговорить надо. Не обижайся, сиди у окошка, смотри, чтоб погони не было, но без крайней необходимости не стреляй.
Шестаков вдруг почувствовал, как и на флотской службе, что Власьев в критических моментах умеет быть спокойнее и как бы мудрее его. В кабине полуторки, которую Власьев вел неторопливо, но умело, пошел другой разговор.
— Признаю, кореш, что ты с дружком — фасонные ребята. Таких побегов на рывок и я не упомню. Наверно, правду говорили про Пантелеева, что он и из Крестов умел уходить, и с Гороховой. А все ж не верится, чтобы пятнадцать лет об тебе в законе ни слуху ни духу. Не бывает так, понял...
И вдруг вновь перешел на сплошь блатную музыку и так зачастил, что Власьев успевал выхватывать лишь отдельные знакомые слова. Ответил несколькими тщательно сконструированными фразами, тоже по фене, но исключительно царского времени и первых нэповских лет. Тут же перешел на нормальный русский язык.
— Зря стараешься, кент. Я настоящим блатным и тогда не был. Может, слышал, после революции в налетчики кто придется шел: гимназисты, бывшие попы, офицеры... "Музыку" учить незачем было и некогда. Более того, у нас, тогдашних уркаганов, природных, старорежимных воров совсем даже и не почитали, ну, разве медвежатников со стажем. А так — портяночники, одно слово. При царе налетчиков вовсе ведь, почитай, не было. Помолчал, будто раздумывая. — Ладно, скажу — последние годы я совсем не в Совдепии прожил. Что я тебе, дурак, из-под третьего расстрела сбежав, здесь оставаться? В Финляндию ушел. Совсем недавно вернулся.
— Зачем? — жадно спросил вор.
— А так. Тоска по Родине заела, — откровенно заухмылялся Власьев. Давая понять, что об истинных причинах своего отъезда из Финляндии и о целях возвращения на Родину он говорить не намерен. — Да вот, видишь, нюх чуток потерял. Попался по дурочке. Но тут же взял и ушел. Подтвердил квалификацию?
Колян, похоже, впал в сомнение. Не подстава ли, мол, и не фигарь ли (сиречь — стукач) этот, назвавший себя громким именем легендарного налетчика?
— А человечек твой, с пушкой, откуда в "воронке" взялся?
— Да легавые и посадили. Специально для тебя. А сказать по-хорошему — одолел ты своими вопросами. Ноги-руки я тебе ломать не стану, хоть и в полном праве за твою трепотню язык вырвать. Знаешь, как оно бывает? Хочешь — прямо сейчас прыгай и сваливай, приторможу из доброты душевной, хочешь — по делу говори...
И Власьев демонстративно переключил рычаг на нейтраль, машина начала останавливаться.
— Даже могу на прощание к одному "нагану" второй подкинуть. На... Власьев выдернул револьвер из-за отворота полушубка, но протянул его вору не рукояткой, а стволом вперед, и для слабонервного человека это могло бы выглядеть двусмысленно.
— Ладно, Пантелей, — сказал вор, отстраняя от себя ствол. — Верю. Прости за пустой базар. Но уж больно все хапово вышло.